Укротитель "Пантер". Интервью с танковым асом, доктором Ионом Дегеном
Вечером 9 сентября в мемориале бронетанковых войск ЦАХАЛа в Латруне состоится премьера фильма, посвященного Иону Дегену – одному из лучших танковых асов Красной Армии. На его боевом счету – 16 уничтоженных и один захваченный танк.
Уроженец Винницкой области пошел на фронт в 16 лет в июне 1941 года. В январе 1945 года, во время Восточно-прусской наступательной операции, получил тяжелое ранение. После выздоровления стал врачом-ортопедом, защитил докторскую диссертацию. В 1977 году репатриировался в Израиль.
Уроженец Винницкой области пошел на фронт в 16 лет в июне 1941 года. В январе 1945 года, во время Восточно-прусской наступательной операции, получил тяжелое ранение. После выздоровления стал врачом-ортопедом, защитил докторскую диссертацию. В 1977 году репатриировался в Израиль.
Был дважды представлен к званию Героя Советского Союза. Первое представление – за бой, в ходе которого его взвод уничтожил 18 "Пантер", второе – за героизм, проявленный в ходе боев на подступах к Кенигсбергу. Звезду героя Деген так и не получил.
У человека, начавшего войну в июне 41-го, шансов выжить практически не было. На фронте у вас было прозвище "Счастливчик". Вы не боялись искушать судьбу?
После начала войны я провоевал где-то месяц. Потом был ранен, пролежал пять с половиной месяцев в госпитале – значит, не воевал. Потом еще четыре месяца ждал, пока нога окрепнет. Снова начал воевать летом 42-го года, 15 октября опять был ранен, снова пролежал в госпитале. После этого год кантовался в училище. Так что я не воевал. Начал воевать в июне 44-го года и провоевал еще восемь с небольшим месяцев.
Потерь было очень много. В танковой бригаде, тем более – в танковой бригаде прорыва... Обычно в нашей бригаде говорили так: судьба танкиста – или "наркомздрав", или "наркомзем". После второго наступления на меня уже смотрели с удивлением. Пройти столько атак и остаться в живых было невероятно. Просто везло. И иногда это везение определялось тем, что я понимал, что надо делать.
Конечно, мне было страшно, но еще больше я боялся, что кто-то подумает, что еврей – трус, что еврей боится. Поэтому всегда лез первым... Фугасов невероятно боялся. Смешно, ведь какая разница – погибнуть от многокилограммового фугаса или от девятиграммовой пули... Это трудно объяснить... Это война...
Какой бой был для вас самым страшным?
Наверное, бои на Кавказе в 42-м году и последний бой. Тогда я решил, что у меня в танке взорвался мой снаряд. А мы просто одновременно выстрелили друг по другу. Я поджег его, а он подбил меня.
Страшно было, когда я раненый подошел со своим другом к Днепру, и надо было бросить оружие, чтобы переплыть на левый берег. Ведь как можно расстаться с оружием? А когда выплыл на левый берег и услышал немецкую речь, я заплакал.
Я-то думал, что на третий день войны буду в Берлине, что нас будут встречать цветами немецкие пролетарии. И тут я на левом берегу Днепра, без оружия, и здесь немцы. Это было невероятно страшно морально. Ведь моральные переживания страшнее физической боли.
На вашу долю выпало оба тяжелых отступление Красной Армии – 1941 и 1942 года. Какое из них было тяжелей?
Второе. В первое отступление я еще ничего не понимал, был 16-летним мальчишкой. И мы воевали, мы не отступали. Мой взвод все время попадал в окружение, и надо было выбираться. Не было ощущения, что ты отступаешь. Но я не понимал, что происходит, не видел командиров.
А второе отступление – от Армавира почти до Беслана. Это было невероятно страшно. Мы отходили и думали "куда же еще"... Когда я увидел указатель "До Ростова – 648 км". А сколько еще до Берлина? Ведь был уверен, что мы будем в Берлине.
Откуда у вас была эта уверенность, что вы будете в Берлине?
Из детского садика. У меня мозги были промыты так, что я мечтал, чтобы мне исполнилось 18 лет, и я смог вступить в партию. Когда меня приняли в партию, я был счастлив. Сейчас мне смешно и даже немножечко стыдно, но что поделать, если я был таким.
Как пришло прозрение?
Очень поздно. "Дело врачей" меня потрясло. Я же был врачом и понимал, что не может этого быть. Думал: как моя партия может ошибиться? Да и еще раньше – борьба с космополитизмом. Я понимал, что отдельные люди могут ошибиться, но не партия.
И только в 69-м году мой 15-летний сын зашел с развернутой книгой ко мне и спросил, читал ли я статью "Партийная организация и партийная литература". Я ответил, что конечно. Он мне говорит: "Смотри, Ленин – это же основа фашизма, вот откуда черпал свои идеи Муссолини".
Сначала я его выругал так, что пришлось извиняться, а потом перечитал и за голову схватился. После этого перечитал "Материализм и эмпириокритицизм" – елки зеленые! Ведь я же читал это все 18 лет назад. Так я и перестал быть коммунистом.
На вашем счету 12 подбитых танков, четыре самоходки и одна захваченная "Пантера". 16 танков – это выдающийся результат. Но все-таки, как вам удалось захватить "Пантеру"?
В том бою мы (три танка) подбили 18 "Пантер". Вернувшиеся на позицию артиллеристы 184-й стрелковой дивизии вроде подбили еще шесть машин. Немцы удрали, оставив целые машины. Пехота стала поджигать их. И тогда я рванулся на своем танке и залез в "Пантеру".
Мне было очень интересно посмотреть, что это. Я сел на место механика-водителя, завел эту "Пантеру" и начал гарцевать на ней. Я же водил и "бэтешки", и "тридцатьчетверки", и английский "Валентайн", и американский М3. Они же все одинаковые. А потом командир батальона взял меня за шкирку: "Ты идиот, подобьют же тебя!"
Мне очень оптика понравилась в "Пантере". Я был просто в восторге. А потом у меня спросили: "Как тебе удалось ее завезти, она же заглохла, и экипаж удрал". Как удалось – нажал на стартер, и она завелась.
Вы говорили о том, как ко мне пришло прозрение, как я преобразился. В некоторых вопросах я не изменился. Все, что касается войны, для меня свято. Мы честно воевали. Я не знаю, как там генералы и маршалы, это не мое дело. Я не историк, у меня очень узкое поле зрения. И в этом поле зрения все, что я вижу, было правильно и справедливо.
Мы уже коснулись сакраментального еврейского вопроса. Насколько ощущение себя евреем было важно для вас, и как относились к тому, что вы еврей, окружавшие вас на войне люди?
Никто и никогда не давал мне понять, что я какой-то другой. Один случай был. Нашим командиром батальона был гвардии майор Дорош, очень хороший человек. Как-то перед вводом в бой выпили мы, и он говорит: "Знаешь, ты такой парень, совсем не похож на еврея". Потом он просил у меня прощения, но мне очень трудно было восстановить с ним нормальные отношения.
Еще один случай был. У меня в экипаже был стреляющий – уникальный, думаю, другого такого не было во всей Красной армии – Захарья Загиддуллин – сказал мне: "Ты еврей? А мне говорили, что у евреев рога". Кроме этих двух случаев ничего не было.
Но для меня то, что я еврей, было очень важно. Помню, как перед одним из боев, когда танки стояли на исходной позиции, вокруг огонь, всем страшно. А один из механиков-водителей первого батальона, Вайншток, залез на башню и начал отплясывать чечетку. Вот какой парень!
Прямо как в фильме "На войне как на войне".
Не смотрел… В первом батальоне был командир роты – Авраам Коген. Выдающийся танкист. Командир бригады полковник Духовный тоже оказался евреем. Тогда я этого не знал, тогда я не обращал на это внимания. Но то, что я еврей, я знал очень хорошо. Знал, что не имею права давать малейший повод сомневаться в том, что евреи – замечательные воины.
Вас дважды представляли к званию Героя Советского Союза, но вы так и не получили награду. Это связано с еврейским происхождением?
Откуда мне это знать? Нас троих за тот бой с "Пантерами" представил к этой награде генерал-майор Городовиков. Он пообещал, но мы не знали наверняка, представил он или нет. И только 20 января я и мой ведомый, старший лейтенант Федоров, увидели за конюшней, где должен был находиться наш комбат, не только командира бригады, но и командующего фронтом генерал Черняховский со всем "кагалом"...
Я соскочил с танка, и меня шлепнул по руке осколок. Рядом с Черняховским!
Потом, когда мы с женой и сыном приезжали прощаться перед отъездом в Израиль, я шагами промерял расстояние от самоходки, которую подбил, до места, где стоял командующий фронтом. 300 метров! Это просто невероятно.
Короче, увидел я его, растерялся, говорю: "Товарищ генерал армии, разрешите обратиться к товарищу генерал-полковнику". Он говорит: "Докладывайте мне". Я ему доложил. И он говорит какому-то подполковнику: "Запишите: Дегена – к герою Советского Союза, оба экипажа – к ордену Ленина". И тогда ему говорят: "Товарищ генерал армии, его уже раз представляли". Так я и узнал, что меня представляли.
А за тот бой против "Пантер" я получил не Героя, а медаль "За отвагу". Вот так.
В госпитале 22 февраля я узнал, что Черняховский убит. А 23 февраля я получил Орден Красного Знамени. Знаете, такой орден вместо звания Героя это вполне. Так что я решил, что получил свою награду.
Прошло время, я студент, и как раз 8 сентября 1948 года я прихожу на занятия и мой друг Сенька Резник, который живет сейчас в Явне, говорит мне: "Слушай, что ж ты не говорил, что ты герой Советского Союза?" Я, зная, что он всегда меня разыгрывает, даже не обратил внимания. Но он меня убеждал, что об этом сообщили по радио. Потом мне рассказал об этом и племянник.
На следующий день мой друг Зюня Коган, тоже танкист, младший лейтенант, повел меня в райвоенкомат. Вышел полковник, очень симпатичный, а как оказалось в дальнейшем – и благороднейший человек, кстати, Герой Советского Союза. "Знаю, знаю, уже написали запрос в Верховный Совет", – говорит. Где-то через месяц встретил его, он говорит: "Ждите указ Президиума Верховного Совета". Я был страшно удивлен, ведь считал, что уже получил награду.
Прошло время, я окончил институт, переехал в другой город. И в мае 1965 года меня вызвали в военкомат, и полковник, начальник политотдела, интеллигентный человек, показал мне ответ: "Учитывая, что у гвардии лейтенанта Дегена Иона Лазаревича большое количество наград, есть мнение звание Героя не присваивать". Я рассмеялся фразе "есть мнение", а полковник чувствовал себя неловко – я это видел. Он больше переживал, чем я. И на этом дело закончилось.
Как в вашу судьбу пришла поэзия?
Понятия не имею. Я считал, что первое мое стихотворение – "Начало". Но приехал сюда старший брат моей одноклассницы и напомнил мне, что я еще в школе писал стихи. А я абсолютно не помню. Была еще одна вещь: когда я ухаживал за своей будущей женой, то охмуряя, читал ей поэму "На смерть Сталина". Ни единой строчки не помню. Я вспоминаю сейчас фронтовые стихи, которые, как думал, давно забыл. А эта поэма, как и все, что я писал до войны, пропала. Ничего не помню.
Мое любимое стихотворение было написано на Кавказе. После тяжелого дня, очень тяжелого боя, я прислонился к стволу маслины. Раздался выстрел, и ветка упала мне на танкошлем. И когда я читаю сейчас это стихотворение, у меня тот же мороз по коже, который был тогда:
Воздух вздрогнул.
Выстрел. Дым.
На старых деревьях обрублены сучья.
А я еще жив.
А я невредим.
Случай?
Однако народным стало другое ваше стихотворение.
Мой товарищ, в смертельной агонии.
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам еще наступать предстоит.
Почему, на ваш взгляд, это произошло?
Кто его знает? Но я получаю письма… Мне написал один художник из Ленинграда: "Мы с тобой воевали, я на год тебя старше, и то, что ты передал в стихотворении – это и есть война". Как вы понимаете, ни с кого я эти валенки не снимал, и никакие руки над кровью… Получилось что-то, как верещагиновский "Апофеоз". Такая вот штука.
Значит, это метафора. А что было на самом деле?
На самом деле я снял сапоги с заместителя командира батальона по хозчасти капитана Барановского – очень хорошего человека.
Он выжил после этой истории?
Он не просто выжил, он оказался порядочным человеком и нигде не донес на то, что мы это сделали в пьяном виде. Хотя до того, как я с ним это сделал, он грозился меня расстрелять: "Вот получишь ты высшую меру, и я сам тебя расстреляю".
Насколько ваш военный опыт предопределил вашу послевоенную судьбу?
Полностью. Дело в том, что в госпитале, видя труд врачей, я решил, что и сам стану врачом. Я привык работать досконально. Сейчас видите, рука уже не слушается. А ведь я был хирургом-ортопедом, первым в мировой практике пришил ампутированную руку. Это же не само по себе пришло.
Еще студентом я на подушке учился шить швы. Технику тренировал все время. Анатомию я изучил так, что когда я приехал сюда, врачи просто были изумлены моим знанием предмета. А как же иначе? Можно ли иначе стать врачом? Точность, настойчивость, усидчивость – все это у меня с войны.
Думали ли вы о том, как сложилась бы ваша судьба, если бы оказались в Израиле в 1947-48 годах?
Дело в том, что в начале декабря 1947 года мой друг Мотя Тверской и я написали заявление в ЦК ВКП(б) о том, что мы, два коммуниста, два офицера Красной Армии, просим направить нас в Палестину воевать против британского империализма. Потом мы как цуцики дрожали, но это осталось без последствий.
Через 30 лет я вышел из троллейбуса и встретил моего личного "ангела" – майора КГБ, адъютанта генерала Чурсина, моего пациента и покровителя. Он спросил: "Решили ехать?" и напомнил об этом заявлении. Я ему: "Неужели не забыли?" А он: "Да что вы, Ион Лазаревич, мы ничего не забываем".
Но все же бог очень хорошо все делает. Я приехал сюда в семидесятые, врачом. Сначала нас всех встречали с опаской, мол, купленные дипломы… Но когда они увидели, какой уровень у моих коллег, какие они замечательные ребята, отношение сразу переменилось, и врачи с "купленными дипломами" стали любимыми – заведующими отделениями, окружными терапевтами.
Я слышал, что в 70-е годы отношение в Израиле к ветеранам Второй мировой было не самым теплым. Мол, у нас есть свои войны, свои герои. Так ли это?
Я не знаю. Могу судить только по себе. Израильские танкисты приняли меня как родного. С Авигдором Кахалани мы познакомились в бане. Мы оба любители бани – не сауны, а настоящей бани. Я увидел его рубцы… У нас с ним был бой, похожий как две капли воды, только ему было 29 лет, а мне 19, и у него были еврейские танкисты, а у меня – сбор блатных и нищих. Подружились мы с ним. Генерал Хаим Эрез, бригадный генерал Менаше Инбар – просто друзья мои. Когда меня оперировали, они постоянно приходили меня навещать в больнице.
Сегодня позвонил Цви Кан-Тор, спросил, не нужно ли мне что-нибудь на день премьеры. Да я вообще этим не занимаюсь, это не мое дело. Цви – удивительно деликатный, интеллигентный человек. Познакомили меня еще с одним танкистом, Цви Грингольдом. Интересный парень, киббуцник, и какой воин! У меня 16 танков и один захваченный, а у него – где-то 60 танков. Из "Центуриона" подбить Т-55 и Т-62, которые намного лучше... Удивительные ребята!
Как вы относитесь к инициативе Цви Кан-Тора создать музей еврейских воинов Второй мировой войны?
Единственное, что меня в этом вопросе поражает – то, что музей еще не построен. Нет денег. Позор, позор, позор! Нет денег на то, что делает Цви! Это будет уникальный музей. И мне непонятно: есть же еврейские миллионеры, неужели они не могут пожертвовать каких-то семь миллионов долларов, чтобы закончить этот музей? Просто позор!
9 сентября в мемориальном центре бронетанковых войск в Латруне состоится премьера посвященного вам документального фильма. Ощущаете ли вы себя киногероем?
Нет, конечно. По-моему, все это ненужное дело. Я ко всему этому отношусь, чтобы не обидеть режиссера, скажу так: индифферентно. Вот, если бы речь шла о моей профессии, там мне было бы что рассказать.
У человека, начавшего войну в июне 41-го, шансов выжить практически не было. На фронте у вас было прозвище "Счастливчик". Вы не боялись искушать судьбу?
После начала войны я провоевал где-то месяц. Потом был ранен, пролежал пять с половиной месяцев в госпитале – значит, не воевал. Потом еще четыре месяца ждал, пока нога окрепнет. Снова начал воевать летом 42-го года, 15 октября опять был ранен, снова пролежал в госпитале. После этого год кантовался в училище. Так что я не воевал. Начал воевать в июне 44-го года и провоевал еще восемь с небольшим месяцев.
Потерь было очень много. В танковой бригаде, тем более – в танковой бригаде прорыва... Обычно в нашей бригаде говорили так: судьба танкиста – или "наркомздрав", или "наркомзем". После второго наступления на меня уже смотрели с удивлением. Пройти столько атак и остаться в живых было невероятно. Просто везло. И иногда это везение определялось тем, что я понимал, что надо делать.
Конечно, мне было страшно, но еще больше я боялся, что кто-то подумает, что еврей – трус, что еврей боится. Поэтому всегда лез первым... Фугасов невероятно боялся. Смешно, ведь какая разница – погибнуть от многокилограммового фугаса или от девятиграммовой пули... Это трудно объяснить... Это война...
Какой бой был для вас самым страшным?
Наверное, бои на Кавказе в 42-м году и последний бой. Тогда я решил, что у меня в танке взорвался мой снаряд. А мы просто одновременно выстрелили друг по другу. Я поджег его, а он подбил меня.
Страшно было, когда я раненый подошел со своим другом к Днепру, и надо было бросить оружие, чтобы переплыть на левый берег. Ведь как можно расстаться с оружием? А когда выплыл на левый берег и услышал немецкую речь, я заплакал.
Я-то думал, что на третий день войны буду в Берлине, что нас будут встречать цветами немецкие пролетарии. И тут я на левом берегу Днепра, без оружия, и здесь немцы. Это было невероятно страшно морально. Ведь моральные переживания страшнее физической боли.
На вашу долю выпало оба тяжелых отступление Красной Армии – 1941 и 1942 года. Какое из них было тяжелей?
Второе. В первое отступление я еще ничего не понимал, был 16-летним мальчишкой. И мы воевали, мы не отступали. Мой взвод все время попадал в окружение, и надо было выбираться. Не было ощущения, что ты отступаешь. Но я не понимал, что происходит, не видел командиров.
А второе отступление – от Армавира почти до Беслана. Это было невероятно страшно. Мы отходили и думали "куда же еще"... Когда я увидел указатель "До Ростова – 648 км". А сколько еще до Берлина? Ведь был уверен, что мы будем в Берлине.
Откуда у вас была эта уверенность, что вы будете в Берлине?
Из детского садика. У меня мозги были промыты так, что я мечтал, чтобы мне исполнилось 18 лет, и я смог вступить в партию. Когда меня приняли в партию, я был счастлив. Сейчас мне смешно и даже немножечко стыдно, но что поделать, если я был таким.
Как пришло прозрение?
Очень поздно. "Дело врачей" меня потрясло. Я же был врачом и понимал, что не может этого быть. Думал: как моя партия может ошибиться? Да и еще раньше – борьба с космополитизмом. Я понимал, что отдельные люди могут ошибиться, но не партия.
И только в 69-м году мой 15-летний сын зашел с развернутой книгой ко мне и спросил, читал ли я статью "Партийная организация и партийная литература". Я ответил, что конечно. Он мне говорит: "Смотри, Ленин – это же основа фашизма, вот откуда черпал свои идеи Муссолини".
Сначала я его выругал так, что пришлось извиняться, а потом перечитал и за голову схватился. После этого перечитал "Материализм и эмпириокритицизм" – елки зеленые! Ведь я же читал это все 18 лет назад. Так я и перестал быть коммунистом.
На вашем счету 12 подбитых танков, четыре самоходки и одна захваченная "Пантера". 16 танков – это выдающийся результат. Но все-таки, как вам удалось захватить "Пантеру"?
В том бою мы (три танка) подбили 18 "Пантер". Вернувшиеся на позицию артиллеристы 184-й стрелковой дивизии вроде подбили еще шесть машин. Немцы удрали, оставив целые машины. Пехота стала поджигать их. И тогда я рванулся на своем танке и залез в "Пантеру".
Мне было очень интересно посмотреть, что это. Я сел на место механика-водителя, завел эту "Пантеру" и начал гарцевать на ней. Я же водил и "бэтешки", и "тридцатьчетверки", и английский "Валентайн", и американский М3. Они же все одинаковые. А потом командир батальона взял меня за шкирку: "Ты идиот, подобьют же тебя!"
Мне очень оптика понравилась в "Пантере". Я был просто в восторге. А потом у меня спросили: "Как тебе удалось ее завезти, она же заглохла, и экипаж удрал". Как удалось – нажал на стартер, и она завелась.
Вы говорили о том, как ко мне пришло прозрение, как я преобразился. В некоторых вопросах я не изменился. Все, что касается войны, для меня свято. Мы честно воевали. Я не знаю, как там генералы и маршалы, это не мое дело. Я не историк, у меня очень узкое поле зрения. И в этом поле зрения все, что я вижу, было правильно и справедливо.
Мы уже коснулись сакраментального еврейского вопроса. Насколько ощущение себя евреем было важно для вас, и как относились к тому, что вы еврей, окружавшие вас на войне люди?
Никто и никогда не давал мне понять, что я какой-то другой. Один случай был. Нашим командиром батальона был гвардии майор Дорош, очень хороший человек. Как-то перед вводом в бой выпили мы, и он говорит: "Знаешь, ты такой парень, совсем не похож на еврея". Потом он просил у меня прощения, но мне очень трудно было восстановить с ним нормальные отношения.
Еще один случай был. У меня в экипаже был стреляющий – уникальный, думаю, другого такого не было во всей Красной армии – Захарья Загиддуллин – сказал мне: "Ты еврей? А мне говорили, что у евреев рога". Кроме этих двух случаев ничего не было.
Но для меня то, что я еврей, было очень важно. Помню, как перед одним из боев, когда танки стояли на исходной позиции, вокруг огонь, всем страшно. А один из механиков-водителей первого батальона, Вайншток, залез на башню и начал отплясывать чечетку. Вот какой парень!
Прямо как в фильме "На войне как на войне".
Не смотрел… В первом батальоне был командир роты – Авраам Коген. Выдающийся танкист. Командир бригады полковник Духовный тоже оказался евреем. Тогда я этого не знал, тогда я не обращал на это внимания. Но то, что я еврей, я знал очень хорошо. Знал, что не имею права давать малейший повод сомневаться в том, что евреи – замечательные воины.
Вас дважды представляли к званию Героя Советского Союза, но вы так и не получили награду. Это связано с еврейским происхождением?
Откуда мне это знать? Нас троих за тот бой с "Пантерами" представил к этой награде генерал-майор Городовиков. Он пообещал, но мы не знали наверняка, представил он или нет. И только 20 января я и мой ведомый, старший лейтенант Федоров, увидели за конюшней, где должен был находиться наш комбат, не только командира бригады, но и командующего фронтом генерал Черняховский со всем "кагалом"...
Я соскочил с танка, и меня шлепнул по руке осколок. Рядом с Черняховским!
Потом, когда мы с женой и сыном приезжали прощаться перед отъездом в Израиль, я шагами промерял расстояние от самоходки, которую подбил, до места, где стоял командующий фронтом. 300 метров! Это просто невероятно.
Короче, увидел я его, растерялся, говорю: "Товарищ генерал армии, разрешите обратиться к товарищу генерал-полковнику". Он говорит: "Докладывайте мне". Я ему доложил. И он говорит какому-то подполковнику: "Запишите: Дегена – к герою Советского Союза, оба экипажа – к ордену Ленина". И тогда ему говорят: "Товарищ генерал армии, его уже раз представляли". Так я и узнал, что меня представляли.
А за тот бой против "Пантер" я получил не Героя, а медаль "За отвагу". Вот так.
В госпитале 22 февраля я узнал, что Черняховский убит. А 23 февраля я получил Орден Красного Знамени. Знаете, такой орден вместо звания Героя это вполне. Так что я решил, что получил свою награду.
Прошло время, я студент, и как раз 8 сентября 1948 года я прихожу на занятия и мой друг Сенька Резник, который живет сейчас в Явне, говорит мне: "Слушай, что ж ты не говорил, что ты герой Советского Союза?" Я, зная, что он всегда меня разыгрывает, даже не обратил внимания. Но он меня убеждал, что об этом сообщили по радио. Потом мне рассказал об этом и племянник.
На следующий день мой друг Зюня Коган, тоже танкист, младший лейтенант, повел меня в райвоенкомат. Вышел полковник, очень симпатичный, а как оказалось в дальнейшем – и благороднейший человек, кстати, Герой Советского Союза. "Знаю, знаю, уже написали запрос в Верховный Совет", – говорит. Где-то через месяц встретил его, он говорит: "Ждите указ Президиума Верховного Совета". Я был страшно удивлен, ведь считал, что уже получил награду.
Прошло время, я окончил институт, переехал в другой город. И в мае 1965 года меня вызвали в военкомат, и полковник, начальник политотдела, интеллигентный человек, показал мне ответ: "Учитывая, что у гвардии лейтенанта Дегена Иона Лазаревича большое количество наград, есть мнение звание Героя не присваивать". Я рассмеялся фразе "есть мнение", а полковник чувствовал себя неловко – я это видел. Он больше переживал, чем я. И на этом дело закончилось.
Как в вашу судьбу пришла поэзия?
Понятия не имею. Я считал, что первое мое стихотворение – "Начало". Но приехал сюда старший брат моей одноклассницы и напомнил мне, что я еще в школе писал стихи. А я абсолютно не помню. Была еще одна вещь: когда я ухаживал за своей будущей женой, то охмуряя, читал ей поэму "На смерть Сталина". Ни единой строчки не помню. Я вспоминаю сейчас фронтовые стихи, которые, как думал, давно забыл. А эта поэма, как и все, что я писал до войны, пропала. Ничего не помню.
Мое любимое стихотворение было написано на Кавказе. После тяжелого дня, очень тяжелого боя, я прислонился к стволу маслины. Раздался выстрел, и ветка упала мне на танкошлем. И когда я читаю сейчас это стихотворение, у меня тот же мороз по коже, который был тогда:
Воздух вздрогнул.
Выстрел. Дым.
На старых деревьях обрублены сучья.
А я еще жив.
А я невредим.
Случай?
Однако народным стало другое ваше стихотворение.
Мой товарищ, в смертельной агонии.
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам еще наступать предстоит.
Почему, на ваш взгляд, это произошло?
Кто его знает? Но я получаю письма… Мне написал один художник из Ленинграда: "Мы с тобой воевали, я на год тебя старше, и то, что ты передал в стихотворении – это и есть война". Как вы понимаете, ни с кого я эти валенки не снимал, и никакие руки над кровью… Получилось что-то, как верещагиновский "Апофеоз". Такая вот штука.
Значит, это метафора. А что было на самом деле?
На самом деле я снял сапоги с заместителя командира батальона по хозчасти капитана Барановского – очень хорошего человека.
Он выжил после этой истории?
Он не просто выжил, он оказался порядочным человеком и нигде не донес на то, что мы это сделали в пьяном виде. Хотя до того, как я с ним это сделал, он грозился меня расстрелять: "Вот получишь ты высшую меру, и я сам тебя расстреляю".
Насколько ваш военный опыт предопределил вашу послевоенную судьбу?
Полностью. Дело в том, что в госпитале, видя труд врачей, я решил, что и сам стану врачом. Я привык работать досконально. Сейчас видите, рука уже не слушается. А ведь я был хирургом-ортопедом, первым в мировой практике пришил ампутированную руку. Это же не само по себе пришло.
Еще студентом я на подушке учился шить швы. Технику тренировал все время. Анатомию я изучил так, что когда я приехал сюда, врачи просто были изумлены моим знанием предмета. А как же иначе? Можно ли иначе стать врачом? Точность, настойчивость, усидчивость – все это у меня с войны.
Думали ли вы о том, как сложилась бы ваша судьба, если бы оказались в Израиле в 1947-48 годах?
Дело в том, что в начале декабря 1947 года мой друг Мотя Тверской и я написали заявление в ЦК ВКП(б) о том, что мы, два коммуниста, два офицера Красной Армии, просим направить нас в Палестину воевать против британского империализма. Потом мы как цуцики дрожали, но это осталось без последствий.
Через 30 лет я вышел из троллейбуса и встретил моего личного "ангела" – майора КГБ, адъютанта генерала Чурсина, моего пациента и покровителя. Он спросил: "Решили ехать?" и напомнил об этом заявлении. Я ему: "Неужели не забыли?" А он: "Да что вы, Ион Лазаревич, мы ничего не забываем".
Но все же бог очень хорошо все делает. Я приехал сюда в семидесятые, врачом. Сначала нас всех встречали с опаской, мол, купленные дипломы… Но когда они увидели, какой уровень у моих коллег, какие они замечательные ребята, отношение сразу переменилось, и врачи с "купленными дипломами" стали любимыми – заведующими отделениями, окружными терапевтами.
Я слышал, что в 70-е годы отношение в Израиле к ветеранам Второй мировой было не самым теплым. Мол, у нас есть свои войны, свои герои. Так ли это?
Я не знаю. Могу судить только по себе. Израильские танкисты приняли меня как родного. С Авигдором Кахалани мы познакомились в бане. Мы оба любители бани – не сауны, а настоящей бани. Я увидел его рубцы… У нас с ним был бой, похожий как две капли воды, только ему было 29 лет, а мне 19, и у него были еврейские танкисты, а у меня – сбор блатных и нищих. Подружились мы с ним. Генерал Хаим Эрез, бригадный генерал Менаше Инбар – просто друзья мои. Когда меня оперировали, они постоянно приходили меня навещать в больнице.
Сегодня позвонил Цви Кан-Тор, спросил, не нужно ли мне что-нибудь на день премьеры. Да я вообще этим не занимаюсь, это не мое дело. Цви – удивительно деликатный, интеллигентный человек. Познакомили меня еще с одним танкистом, Цви Грингольдом. Интересный парень, киббуцник, и какой воин! У меня 16 танков и один захваченный, а у него – где-то 60 танков. Из "Центуриона" подбить Т-55 и Т-62, которые намного лучше... Удивительные ребята!
Как вы относитесь к инициативе Цви Кан-Тора создать музей еврейских воинов Второй мировой войны?
Единственное, что меня в этом вопросе поражает – то, что музей еще не построен. Нет денег. Позор, позор, позор! Нет денег на то, что делает Цви! Это будет уникальный музей. И мне непонятно: есть же еврейские миллионеры, неужели они не могут пожертвовать каких-то семь миллионов долларов, чтобы закончить этот музей? Просто позор!
9 сентября в мемориальном центре бронетанковых войск в Латруне состоится премьера посвященного вам документального фильма. Ощущаете ли вы себя киногероем?
Нет, конечно. По-моему, все это ненужное дело. Я ко всему этому отношусь, чтобы не обидеть режиссера, скажу так: индифферентно. Вот, если бы речь шла о моей профессии, там мне было бы что рассказать.
Автор Павел Вигдорчик